Директор нетерпеливо покашлял.

– Когда вы уходили, где был Зырянов? – спросил я.

– Зырянов? При чем здесь Зырянов? – удивился он. – Наверное, дома. Он по вечерам не выходит.

– Вообще не выходит?

– Да. У него причуды. Он боится темноты. Каждый вечер запирается в квартире.

– А к нему кто-нибудь заходил вечером?

– Нет, он этого не любит.

Разговор мы вели торопливым шепотом, не сводя глаз с избушки. Я прикинул расстояние и окончательно решил, что туда мы не пойдем: в голубой траве, под ясной луной нас бы сразу заметили.

– Объясните, при чем здесь Зырянов? – сердито сказал директор.

Ответить я не успел. Из избушки раздался звук, будто нажали клавишу рояля. Мы переглянулись.

– Вперед? – сказал директор.

– Нет, – сказал я.

– Пять секунд, и мы там.

– Нет.

Звук повторился, такой же одинокий, тоскующий, повис в воздухе. Из трубы избушки поднялся очень тонкий, ослепительно белый луч, как вязальная спица, воткнулся в небо, постоял и заметался, выписывая сложную фигуру.

Звуки – все на одной ноте – посыпались дождем, слились в жалобный стон и погасли. Луч беззвучно плясал над крышей. Я заметил, что белая часть его вовсе не достает до неба – она была очень короткой, свечение заканчивалось внезапно, словно упираясь в невидимую преграду. Директор смотрел, как зачарованный.

– Ну и Харлам, – протянул он.

В тишине над светлой поляной возник очень чистый, детский голос, выводящий какую-то странную мелодию. Я никогда не слышал такой музыки: отчаяние времени, космическое, звездное одиночество звучало в ней. Луч метался в такт переливам. Трава пошла волнами, хотя ветра не было. На голубых метелках ее появились крошечные розовые огоньки. Директор обхватил липкий еловый ствол, застыл. Подрагивали плечи. У меня поддались пальцы ног, кожа пошла пупырышками, словно по телу поползли сотни холодных, скользких мокриц.



17 из 23